Мама, не будь она моей родственницей, в долгу не осталась, она вцепилась в самое больное. Думаю, Алекс, икая, чуть не задохнулся. По нему прошлись со всех сторон и во всех ракурсах. А потом и меня туда же. Мы чуть до мата с рукопашной не дошли.
Не дослушав до конца грязь, которой поливали меня и мои любовные драмы, я развернулась и ушла, громко хлопнув дверью. В сонном оцепенении к ночи я припарковала машину в гараже дома. Во рту не было ни кусочка, но я надеялась, что если не буду есть, то скоро упаду в обморок и засну. Это казалось благом — не думать. Но не срослось. Когда к четырем часа я отчаялась уснуть, начала пить кофе. У меня на столе выстроилась целая чашечная батарея. Одни были пустыми, другие были приспособлены под пепельницы. Я до самого утра просидела на полу своей кухни, поливая слезами ненаглядный угловой диванчик. И меня тошнило от мысли, что всего через несколько часов мне придется встретиться с собственной матерью.
Она выглядела не лучше меня. Объявила, что я пахну табаком, как будто ехала в тамбуре поезда сутки, потом придирчиво оглядела мой небрежный наряд, непричесанные волосы и… удовлетворилась результатом. То есть теперь, когда я признала свою вину, а свидетельства моих страданий стали очевидны, я была прощена. Но она не учла другого — лично я прощать ничего не собиралась.
За все это время мама оказалась права только в одном: выглядела я жутко. И это нужно было срочно исправить. Несколько слоев тональника, тугой шиньон на голове, черный кашемировый жакет, черная шерстяная юбка, подаренный Алексом черный жемчуг (а куда его теперь девать, как не на похороны носить), черный берет (купленный по случаю), черное пальто, черные высокие сапоги, черные перчатки, черный шарф. Я выглядела не хуже пресловутой Жаклин Кеннеди, хотя одному богу известно каких усилий мне это стоило.
Никогда не думала, что стану соперничать в чем-либо с собственной матерью, но на фоне убитой горем вдовы выглядела бессердечной стервой. Она рыдала на плече у своей сестры, и ей так все сочувствовали, так одобрительно-скорбно смотрели, что к моему горлу раз за разом подступала желчь. А Дина и Надя стояли с лицами, полными ужаса и растерянности: будто смерть Алексея Орлова была последней в списке предполагаемых ими катаклизм.
Папа, надо сказать, был прекрасным человеком. На его похороны пришло не менее семидесяти человек. Хотели проститься. И они плакали, вроде даже искренне… на их фоне я выглядела даже хуже. Мне уже даже не хотелось заплакать. Было сухо и внутри, и снаружи. Я горевала, да, но еще я чувствовала себя двукратно преданной. И отцом, и матерью.
А люди смотрели на меня осуждающе. И шептались. Но рядом стоял Дима. Мы держались за руки, а остальное не имело значения. На самом деле мои мысли вертелись, словно параллельные потоки между двумя мыслями: «мой папа умер по моей вине, а мама меня ненавидит, как мне с этим жить?» и «пожалуйста, Господи, не дай мне упасть в обморок на глазах у всех!». Голова была призрачно легкой, пятно видимости сузилось до светлого центра, окруженного чернотой. Я два дня ничего не ела, меня тошнило от одного запаха еды, и три дня не спала.
Мои мольбы, как ни странно, были услышаны, при всех я в обморок не упала, отключилась в машине Димы. Диагноз? Обезвоживание.
Придя в полное сознание после бесчисленных часов капельниц, я почувствовала, что во мне не осталось меня. Я вдруг осознала, что умер человек, который был моим родным и любил меня, несмотря на романы с Алексом, несмотря на то, что я убивала людей, несмотря ни на что. В отличие от мамы он никогда меня не винил. Напротив, поддерживал, а я слишком долго была в Сиднее, я не говорила, что люблю его аж три с половиной года. Эти слова я говорила другим, вместо того, чтобы повторять их ему. Это разъедало изнутри. И это уже не исправить. И как построить жизнь с самого начала, если начинать не с чего? Моя семья была основанием пирамиды, на которое я настроила кубики по именам Алекс, Дима, Стас, Олег, Лариса, Лиза… Сначала выдернули кубик Даны, но он был на самом верху, а потом Алекса со второй снизу линии, и пирамида пошатнулась, посыпалась, но удержалась, а теперь с самого центра, с самого основания дернули кубик моего папы, и все рухнуло. Я не знала как, по какому правилу мне собирать оставшиеся. Я не знала, кто теперь я. Это было ужасно.
— Как ты? — спросил Дима в день выписки, глядя в мои пустые глаза, на тусклые волосы и сероватую кожу.
— Не знаю, — ответила я. — Мне нужно время, чтобы прийти в себя.
Я все чаще вспоминала обстоятельства смерти Бенжамина Картера и злость Шона. Ну, если бы у меня была возможность кого-то обвинить, то я бы это точно сделала. Шон держался куда как лучше. А я сломалась.
Сидела дома, щелкала клавишами клавиатуры или смотрела в окно балкона, изредка перебиваясь чашкой кофе. И со злостью вспоминала, что пока я лежала в больнице, никто обо мне даже не вспомнил. Ладно, Лару опустим, ей я просто ничего не сказала, но Лиза, занятая своим романом с Джеймсом Маером, но мама, занятая собственным горем вместо собственного ребенка… Неужели вот так и рушатся отношения в семье? Неужели все держалось на отце? Неужели это он нас сплачивал и гасил недовольства? Неужели мы все это время так его недооценивали? После выписки жизнь пришла в стабильное русло: я выпивала снотворное и ложилась спать, посыпалась от самого громкого будильника, шла на работу, писала проекты, обрабатывала и дорабатывала коды, отчитывалась, шла домой и снова пила снотворное. Я словно перегорела, мне все стало безразлично. Лишенный интонаций голос, бесстрастная маска на лице, полное отсутствие жестов. В движениях появилась угловатость, как и в теле, и весила я столько же в последний раз в тринадцать. Какой ужас. Меня чуть в отпуск не отправили. Это на краткий миг привело меня в чувства: вот что, по их мнению, я должна была делать в отпуске в полном одиночестве, забытая и заброшенная? Даже на моем фотоаппарате появился сантиметровый слой пыли. Иными словами, без работы никак, разве что совсем в петлю!
Я делала ксерокопии презентации для отчетности перед руководством, когда услышала крики в коридоре:
— Молодой человек, тут вход только по пропускам, вы не можете войти!
И к кому это посетители в обеденный перерыв ломятся? Я в здании чуть ли не одна.
— Чем быстрее откроете эту дверь, тем быстрее уйду! Если меня не впустите вы, я эту дверь разнесу к чертовой матери. Выбирайте!
Я замерла около ксерокса, вдруг почувствовав острое желание причинить боль. Оно сверкнуло на краткий миг, но затем исчезло снова. А замок, тем временем, щелкнул. Видок у Алекса был странный: на подбородке щетина, волосы взлохмачены, рубашка помята, под глазами темные круги, не начищены ботинки, плащ съехал с одного плеча, стрелка на брюках одна видна, другая почти разгладилась, только кашне осталось на месте. И на его лице было столько эмоций, что я вынуждена была отвернуться. Для меня определять их значения было слишком. А он вдруг бросился ко мне и обнял. Я не удержала в руках бумаги, и они рассыпались по всему кабинету. Он держал меня в объятиях, а я стояла по стойке смирно, не в состоянии выдавить из себя хоть какую-нибудь эмоцию: ни радость, ни раздражение. Ни слез, ни слов. Внутри все будто вымерзло.